Фонова
Лидия Ефимовна

Закончила строительный техникум, потом работала в Облкомхозе, в Облпроекте на Г. Хасана 7, проектировщиком, потом в сметном отделе, потом в отделении теплоснабжения и вентиляции.

«Когда началась война, мне было 11 лет. Отлично помню день начала войны. Отец у нас был военнослужащий. В своё время он на Южном Урале был, но уже перед началом войны, в 30-е годы, мы переехали сюда, и я уже здесь родилась. У отца было четверо детей, и он со всеми отслужил на Южном Урале, в Красноуральске, в Магнитогорске. И когда он демобилизовался, переехали мы сюда, он устроился работать комендантом в медицинском институте.

Это был бывший санитарный факультет, на углу Куйбышева, 31 и Луначарского. К нему пристроен П-образный дом, туда мы и переехали — но уже во время войны. А сначала мы жили в общежитии на улице Жданова — тогда она была Жданова, сейчас Попова. Там было медицинское общежитие, там нам и дали комнату. В большой комнате буквально со студентами мы прожили какое-то время. Потом построен был студенческий городок на Куйбышева. Знаете психобольницу на Революции? Вот там дальше был целый городок, двенадцать бараков деревянных. Там, в первом бараке, мы и жили. Там была большая комната, и там отец с матерью, нас четверо ребят, и потом с нами жила ещё мамина сестра, не замужем, а потом вскоре в 41-ом году родила она ещё двойню. Четыре месяца один мальчик прожил, потом умер.

Был студенческий городок, в нём была проходная, и в этой проходной было радио, чёрный рупор, громкоговоритель. Это было единственное радио на весь городок, а было двенадцать бараков и магазинчик небольшой. И вот было 22-е июня 41-го года, был солнечный, хороший день, мы вышли погулять. Правда, такого слова — «погулять» — мы не знали. Мы говорили: «побегать». Бегали, и тут радио заговорило, дескать, важное сообщение. И тут сторож в проходной сказал: ребята, идите сообщайте родителям, всех взрослых собирайте. Мы всех взрослых и собрали. Тут все, конечно, переживали. Моментально в магазин понабежали взрослые — те уже знали, что это такое, разобрали всё: мыло, соль, спички, всё-всё разобрали. Керосин тогда ещё продавали. Только помню — сухофрукты ещё, очень вкусные, и ещё чай был фруктово-ягодный, в брикетах, очень любили его.

Началась война. Позабирали всех врачей, профессоров, там, на Куйбышева, 39. Там наверху селились доктора, профессора. А в цокольном этаже — окно у него выходило буквально на уровень тротуара — мы потом и обитали. По сути, всё детство там и было. Не только детство! Всю жизнь, можно сказать, свою сознательную там пробыла. Всё там жили. Там четырёхкомнатная квартира была, вернее, три комнаты и ещё одна как прихожая.

Вскоре к нам туда поселили эвакуированных. Из Киева приехала семья: он был какой-то снабженец, всё время ездил, мы прямо боялись: всегда ходил к умывальнику такой обросший, лохматый. А семья у них была — жена была врачом, а девочке у них было шесть лет, но эта девочка настолько была упитанная!.. На неё посмотришь — так все шестнадцать дашь! С ними было ещё две бабушки, сейчас пытаюсь вспомнить — и даже не знаю, кто они были. То ли родные сёстры, одна была такая грузная, толстая, а другая — худощавая. Или они были одного отца, с разными матерями, не помню. В общем, две бабушки.

Мы с нашей матерью так вкалывали, допоздна всё были одни. Мама работала в «холодильнике». Тогда назывался он «холодильник», сейчас не знаю, как он называется. Холодный завод... хладокомбинат, вот! Пельмени там делали, прочее. На этом «холодильнике» она и работала. А сестру мою почему-то сразу взяли на завод. Она там работала.

Отец ушёл на войну, а моя сестра  училась в фармшколе, их быстро переквалифицировали на медсестёр, они два года только проучились, и в 18 лет её тоже направили на фронт. И там она в окружении в болота залезла, и всё, схватила малярию. Много-много лет её потом трепала эта лихорадка. Ну хоть вернулась. Вернулась — один нос торчит, глаза такие, провалились. Она маленького роста, шинель была кавалерийская на ней, огромная, ужасно.

А знаете, время какое? Как-то пошла она в кино, и всё время патруль ходил по городу, не разрешали в кино в валенках, не по форме. Сапоги одевай. Так было строго. А ходили мы в кинотеатр «Художественный». Разве помню, какое кино показывали? Сто лет назад это всё было. Фильмы — ну, «Истребители» были. А фильмы знаете, как смотрели? Во дворе углём топили, госпиталь, раненые. И там во дворе — он П-образный — и там было много пристроек, даже первое время там были собаки подопытные. Привозили откуда-то, не знаю, откуда уж их привозили. У нас ленинградка была — эти, киевские, вскоре уехали — я всё возмущалась, что они двое не работали. Наши матери работают, а они двое, с этим ребёнком сидели и не работали. Да ещё был такой случай, что нас обворовали! Это уже позднее, уже в конце войны, когда вернулась сестра. Она немножечко прибарахлилась там, у неё были там платья, юбки, шаль пуховая. Сундук был. У нас печное отопление, печь была рядом с сундуком — всё обокрали. Младшая сестра, и вот ещё двоюродная сестрёнка, с нами она выросла, тоже как родная — они пошли за семечками, а тут рынок был, на территории, где Детский мир сейчас — пошли за семечками, и недолго-то ходили, пришли — дома всё открыто, закрыли на накладной замок и не могли уйти, не могли выйти, но не догадались выйти в окно прямо на тротуар.

Потом часть нашли, но уже всё переделано, юбка уже распорота... но что-то уже нашли. Причём оказалось, что это фронтовичка приехала, соседка. Или она связистка была, или кто, я не знаю. Приехала оттуда с ребёночком, с фронта её уже с ребёночком демобилизовали, видимо, она была. Но не стали подавать ни в суд, никуда, потому что знали, что часть нашли — и ладно. Жили всё равно плохо, да ещё и в это ввязываться....

А киевские уехали — приехала из Ленинграда лаборантка. Не знаю, как её назвать, но она работала ещё с самим Павловым, ухаживала за его собаками. Так вот благодаря ей чуть выживали, она сама варила и лёгкие, и сало собачье. И мясо вот это... Она ещё маме моей говорила: «Я тебя всё равно накормлю, ты даже не узнаешь». Всё равно, когда варили... а что варили? Из Киева те, кто приезжали, ходили покупали кур живьём. И дома кололи. И всё нам говорили — можно наша лялечка у вас посидит? Пока они там голову отрубят курице. И варят, и такой запах... я всё время голодная была, они не делились, я им плевала прямо в кастрюлю. У нас была баланда, картошка мёрзлая, всё просто в кастрюлю. Мёрзлую картошку собирали. Потом было овощехранилище — позже там стала лыжная база мединститута — а в то время была овощная база. У нас были вилки с деревянной ручкой. Мы эту вилку к палке прибивали гвоздём, и у нас там эвакуированный ещё Сашка Лаврентьев был, из Ленинграда. Он, значит, тыкает в этой базе, тыкает, какую-нибудь морковку дохлую найдёт — и мы рады! В этом снегу вымыли, или водичкой, где-нибудь найдём, разделим. Решётки там были, конечно, но мы вилкой всё-таки доставали! Лаборантка у нас долго жила. Когда сестра уже вернулась, она всё равно потом работала в воинских частях. Потом работала в Первой аптеке фармацевтом, а первые годы было училище на Бахаревке, техников там учили. Мы туда бегали на танцы, к курсантам, ну уж когда я подросла.

В войну я училась в 7-ой школе, но тогда она была никакая не английская, обыкновенная школа. Ходили выступали в госпитале, когда малыши мы ещё были. Вот помню — худые были, с рёбрами, торчали, нам говорили — да что вы у меня как зайцы ободранные, на вас стирать можно! А мы ещё ходили выступали перед ранеными. Госпиталь был напротив школы, где сейчас областная больница. Ходили мы туда, нам не доверяли там гладить или что, это сами работники делали, а мы скручивали бинты, письма писали, по палатам ходили выступали со стихотворениями. Во дворе тоже госпиталь был, и даже во дворе раненые приходят, а мы быстренько сообразим что-нибудь, и вот выступали, плясали. Потом постарше стали — так уже стали стесняться. А маленьким-то чего!.. Такие были активные, куда там. А у нас во дворе был прекрасный сад, фонтан — он и сейчас стоит — но он ещё был действующий первые-то годы! Заливали мы, катались даже, ну не на коньках, а так, на ногах, катались по льду из фонтана! Ну а летом плескались там, плавали. Всё больше девчонки, девчонки... в шестом классе, по-моему, нас разъединили, мы стали отдельно учиться, девочки отдельно, парни отдельно. Ходили на танцы. А потом в Горьковском саду тоже был некий Егоров, всегда приходили, он приглашал меня танцевать. Па-де-катр танцевали, краковяк, фигурный вальс, вальс-бостон, вот, ходили. Это уже шестой класс был.

А перед военным госпиталем помню — такие худые были, а песню пели, частушки: «Мы в деревне родились, мы на славу удались: Щёчки кругленькие, сами пухленькие!» А на нас сарафаны, бретели эти сваливаются, плечиков нет, все сваливаются, волос не было, нас наголо всех стригли.

Вшей было много. Мы жили на военном положении. Потому что вот, и дрова пилили в школе, и в госпиталь ходили, и ели, и скажут — сегодня идём на завод. Телефонный был завод, ну тогда он не так назывался, вроде, так вот, где болтики, где гаечки, вот это всё разбирали. В баню даже ходили. В баню ходили как солдаты: давали нам малюсенький кусочек чёрного мыла дегтярного, и вот всем классом идём в баню. А мы и рады! Нам лишь бы не учиться. В школе писали всё письма на фронт, кисеты вышивали для бойцов, а старшие уже, наши матери — вязали носки, всё это отправляли на фронт.

Отца так потеряли мы. Где-то в феврале 42-го года, осенью его забрали, в Кунгуре где-то подучились они немножко, и быстренько на фронт, самые первые бои — Курская дуга, где-то в районе тогда Калининский был фронт, сейчас — Тверь, а не Калинино, позднее уже стала.

Поздней у нас тут тоже мальчишка был, из Ленинграда эвакуированный во дворе. Нас там была целая орава девчонок, и вот этот мальчишка, и был ещё сын одного доктора, Лёлька его звали, Лёшка Булычев. И два парня вот носились. Так вот этот эвакуированный закончил вначале МАТУ, до сих пор не знаю, где у него были родители. Наверное, погибли, потому что он приехал сюда только с тёткой. Тётка и её сын. А сын её уже кончал мединститут, потом уже стал доктором. И когда они уехали в Ленинград, а Сашка был в МАТУ, так я ему писала — может, в архивах где-то найдётся могилка моего отца?.. Так и не нашли. Ну и нам только написали, что он был ранен на Калининском фронте, ранен осколком и в правый бок, весь правый бок и нога была повреждена, и поместили его в медсанбат. А с медсанбата — стали вывозить, это уже наше предположение, наверное, в госпиталь, и там уже машина попала под бомбёжку. Так его мы и не нашли, ни могилки, ничего. А фотография от него осталась только эта, и то увеличенная.

Ну вот, жили мы, добывали пропитание, вот про фильмы я говорила. А со входа — были когда-нибудь в самом санфаке? — там вестибюль, там собирали раненых, натягивали полотно, простыню и показывали фильмы. А фильмы были частями, с жужжалкой, а мы через окно забирались на навес, где был уголь, на уголь садились и через окно смотрели эти фильмы. Внутрь нас, к раненым не пускали, конечно. Мы сами туда убегали. Марк Бернес был вроде, «Два друга» или ещё какой фильм, потом «Жди меня», наши любимые артисты были — Серова Валентина, Лидия Смирнова, очень интересный фильм был — «Моя любовь», что ли, были в прокате эти фильмы. «Истребители», что-то ещё, не знаю. Военные в основном фильмы показывали. Олейников ещё там был, снимался в этих фильмах. Жаров, конечно. Потом уже позднее Людмила Целиковская.

В школе с подружками ходили, сбегали с уроков и в кинотеатр был, на Комсомольском проспекте, детские сеансы там были. Раза четыре только видела «Аршин малала», как сбежим — так всё вот этот фильм. А в школе, когда мы были, там раздвижные двойные двери, в раздевалке, так там пальто побросаем — и сидим как мыши. По немецкому у нас была Вера Осиповна, что ли. Спрашивает: «Там сегодня мышей нет?» А мы сидим тихо.

У нас было военное дело. Мы изучали винтовку мелкокалиберную, противогаз, и в школе, в пионерском лагере у нас были то Зарницы, то военные игры, прямо буквально мы старые газеты заворачивали — это как бы гранаты. Воевали, бросали. В кого попадёт, у кого синяк или шишка вскочит — всё, ранен! Кто посильнее, с носилками подбегает, ложит, учили, как правильно накладывать шину, как перебинтовывать....

Война шла, но всё равно молодость берёт своё! Старше становились, так в школе для старшеклассников танцы, только я не знаю, под что, не помню... радиолы не было. Дома мы, конечно, под патефон танцевали, учились танцевать. Танцевали со стульями, с подушками фокстротики, танго и всё такое. Не у каждого был патефон, но кто был более-менее зажиточный, те позволяли себе такой патефон. Танцевали. В школе, когда танцы для старшеклассников, мы тоже прятались. Нас не пускали уже, это был шестой-седьмой класс. Седьмой, наверное.

Я немножечко не закончила, я ушла с восьмого класса в строительный техникум. Подружка из другой школы пришла, она там в восьмом классе была, и тут осталась, на третий год. И она всё — пойдём, пойдём! Там рабочую карточку дадут! Вот как раз к концу войны мы и пошли в техникум. Конец войны тоже помню, конечно.

Никто не остался в доме! Никто! Все вылетели, все — на улицы, все друг друга обнимают, целуют! Реву, бежим по Куйбышева, туда, к Оперному театру. Кто-то объявил... Наверное, из машин, или не из машин... я не помню. Но все вдруг узнали, что туда приезжают, что будет митинг, что всем нужно туда. Как ненормальные, все прыгали, обнимались, целовались. Так ждали! Там, на заднем дворе, было время, когда все на блюдце гадали. Всё спрашивали: когда война кончится? Дух Наполеона, когда кончится война? Писали себе на блюдце. Ну у нас там ничего не получалось. А вот дома у нас тоже собирались. Три девчонки-соседки было, мы ходили гадали уже дома. И всё тогда говорили — нужно вызывать дух обязательно убитого. А мы узнали — как же его звали — Женька Ершов! — погиб тогда, похоронка на него пришла. И мы сдуру давай дух его вызывать. И вот — вызвали. И начали: когда война кончится? И кто-то уже крутил, или нам так казалось, блюдце ходило-ходило, и стрелка показывала буквы, и мы читали, вычитали, на каком фронте он был сначала ранен, потом ногу потерял, потом умер... разревелись. Все по домам разошлись. Так ждали, когда война кончится!..

Людей много было, из Ленинграда приезжали. А потом наверху у нас была семья из Литвы, Ирциаускас, и девочку звали — Алдора. А потом была из Ленинграда танцовщица, балерина. А муж у неё — не знаю, но тоже худые-худые! На ней всегда была эта шуба, она никогда её не застёгивала, так, оборачивалась в три раза.

Тут у нас дровяники были, топили дровами печь. А маме как доставалось! Она с холодильника — там ниже был пассаж, по Куйбышева, она нас туда водила — и оттуда плоты сплавляли, иногда они разлетались, плохо были связаны, и брёвна просто так валялись, и там ловили их на берегу. Помню, один раз мама — и всё это в гору вот подымалось — это бревно, гвоздь заколотила, и верёвкой тащила по всей мостовой. Чтобы печку топить. Пока это бревно высохнет, пока что, сырому-то ему плохо гореть — а пилу некому направить, мужчин нет, никого нет.

Потом уже, позднее, раненые приходили, помогали. Сестра старшая была на пять лет, а самая старшая вот на семь. И мы с Клавой пилим, пилим, до обморока, сил нет. И всё. Она часто почему-то у нас падала в обморок. Она даже с военным познакомилась, с одним раненым, она всё-таки постарше была. Сидят они, он говорит: «Прости, Клава, глаз так болит!» — и достал его. Ему стеклянный глаз вставили, больно — и достал глаз! Ей дурно стало, она всё, грохнулась в обморок.

Ребята приходили с фронта с протезами. Помню, я уже училась в восьмом классе, пригласил танцевать, он как подошёл, как руку положил — тяжёлая! Искуственная рука. Вот до сих пор помню. У меня мурашки прямо побежали, по ощущениям это очень неприятно было.

Старшие сёстры, ну не они, а их подруги за калек замуж повыходили, все работали в госпитале. Один был по фамилии Песнин, украинец был, что ли. У него не было кисти, расщеплена была, но где-то что-то он мог. Так он потом писал картины. Уже после войны. И коврики с лебедями, продавали на рынке. Художник был!

А сестра у меня тоже — приехал парень, постарше её, замуж вышла в 47-ом году. Он тоже контуженный был, немножко заикался. Незаметно, иногда только, при волнении. Потом вторая замуж вышла, тоже приехал, когда-то они вместе учились. Там ещё три друга у нас было во дворе — татарин, москвич и хохол, Чернобаев, что ли. Много-много лет дружили. Потом уже поразъехались, и всё равно, и писали, и проезжали мимо особенно Москвы. Раньше куда ни поедешь — всё в Москву, в Москву.

А стихи... стихи я начала писать, уже когда начала работать. Уже в таком возрасте, пожилом. Замуж я вышла в 38 лет, а дочь родила уже в 43. Уже надежда, всё пропало, жила я на Дружбе, 12, долго замуж не выходила. Меня везде толкали — то в командировку, то в колхоз, то это. Поздно вышла замуж, в 12-ом году вот мужа потеряла, в этом году будет три года. Никогда не думала, что доживу до внука. Дочь хоть поднять! В детском саду ещё ходила, все удивлялись — я её возила с Чернышевского на Плеханова, там был детский сад, куда устроили её кое-как, ясли. Она у меня ещё не ходила, ещё ползала, и почему-то не на коленках, а на попе. А когда муж стал приходить — иди, Ксюша, к тебе дедушка пришёл! И он перестал ходить, в таком возрасте! Самостоятельная она у меня росла. В старшей группе стесняться начала, не позволяла мне до садика дойти. Мама, я сама, я сама! А я думаю — а вдруг она придёт, вдруг там света нет, и воды нет, или ещё что-то....

Говорят, что если начинаешь вспоминать прошлое, то уже всё, начинается настоящая старость. Сейчас нас осталось — двоюродная сестра Нина, ей 75 лет исполнится, Валентина, ей 83, мне 85 через два месяца. Жизнь ушла очень быстро-быстро. Да где! Только Новый год же встречали! Ведь сижу дома, вот думаю — на пенсии буду и читать, и ходить везде. Ничего такого. У меня муж в пятом году сломал себе шейку бедра — и вот я с ним каталась по всем больницам, потом тут сдавали коляску, и с коляской начали ездить, потом на костылях, просидела я с ним в сиделках семь лет. А в двенадцатом году он умер. Ну в почтенном возрасте 84 лет. Я всё думала — он родился в год Дракона, и умер в год Дракона. И у сестры так же, в возрасте 84 лет. Я тоже ждала смерти, я тоже думала — мне будет 84, тогда уйду. Но всё как-то длится...

Годы всё время были тяжёлые. Вот только всё устроится — так снова что-нибудь случается. Так и было. Было радостное событие — когда уже карточки отменили, появились какие-то пирожки. Помню, получили стипендию, с моей подружкой зашли в гастроном, купили без карточек пирожки с повидлом. А в школе нам давали — это уже в последние годы войны было — мы называли их «чибрики». Пирожки без ничего, потом их называли «пышки», круглые, а эти не круглые были, просто удлинённые. Точно так же. Варили в масле сливочном. По Куйбышева раньше шли — варили пирожки, маслом пахло, растительным. Или в Москву приедешь — вот эти сосиски, или горячие пирожки. Тут тоже: купили эти пирожки, откусили — а там повидло! Думали, что там чибрики, а там — повидло! Жакет у меня был такой, вельветовый, холодно было ещё. И повидло на него упало. Но до чего вкусное было! Потом селёдку как-то видели. А хлеба всё равно долго не было. Без хлеба жили. Даже карточку мама теряла как-то, одну из карточек.

Был начальник госпиталя, Гайворонский, у него сын с щеками, как у хомяка. И вот Сашка Лаврентьев, я о нём говорила, он МАТУ вначале закончил, потом уехал, много-много лет мы не виделись. Через 40 лет мы встретились. Он как-то разыскал нас. Приехал. 40 лет не виделись. Он уже хирург по челюстной части, дети рождались то с заячьей губой, то ещё с чем. Ему это всё отправляли. Позднее с ним переписывались. 40 лет не виделись! А вот такие встречи бывают.

Не думала, что доживу до внуков, а вот уже — третий. А писать — да непонятно, с чего начала. Юбилей, что ли, у кого-то был. Надо написать что-то. Что-то начала, и вроде под рифму, под рифму и пошло. Вот у одного юбилей, вот у второго. Такой я стихоплёт, семейный. Дома я всех поздравляю. Я так, рифмач».