Грузберг
Александр Абрамович

Переводчик, преподаватель русского языка в Пермском государственном гуманитарно-педагогическом университете. Первым в истории перевел на русский язык роман Дж. Р. Р. Толкина «Властелин колец».

«Мне было четыре года. Я не помню ничего, что было до этого, и моё первое воспоминание связано с началом войны. Я вижу улицу, освещённую очень ярким южным солнцем. Улица вымощена квадратными плитами, какие часто встречаются в центре Одессы. Деревья, дома — всё яркое, летнее. У входа в наш дом сидит группа людей, разговаривают между собой, и я слышу, что это не одесситы: они говорили не так, как говорят в Одессе, у нас ведь очень своеобразный диалект. Все они в форме — солдаты. Один из них спрашиваем меня: «Мальчик, ты что делаешь здесь один?», и я ему отвечаю: «Видите вон то окно? Там мама, она меня всё время видит». Тут раздаётся сирена, и этот человек в форме мне говорит: «Беги домой! Это — воздушная тревога!» Вот моё первое воспоминание.

Нас увезли из Одессы 10 июля на огромном пароходе, который назывался «Ленин». На пароход набилось более 5000 человек, всё было забито людьми. Нас было шестеро: мама, бабушка, старший брат Миша, я и мамина сестра тётя Маня с сыном, тоже Мишей — моим ровесником. Приходилось спать прямо на палубе, и я капризничал, просился в кроватку. Пароход шёл только ночью, а днём стоял у берегов, под защитой зенитных батарей. Моё второе яркое воспоминание: прекрасный город, над полукруглым заливом множество белых домиков в зелени. Мама сказала: «Это Ялта». Я никогда не был в Ялте — ни до, ни после этого, и до сих пор вижу её такой.

За день до нас из Одессы вышел ещё один большой пароход с беженцами, который назывался «Сталин». Немцы его потопили. Все, кто на нём эвакуировался, погибли, и родные, оставшиеся в Одессе, знали, что один из кораблей потоплен, но не знали, какой именно. Мой папа, который уходил на фронт, не знал, живы мы или погибли. Гибель этого парохода многих напугала, и люди отказывались эвакуироваться. Не поехал в эвакуацию мой дедушка. Он был очень религиозный человек, всё время читал Тору, и он сказал: «Если Бог захочет, он убережёт меня и в Одессе, когда придут немцы. А если не захочет, я умру и в эвакуации». Больше мы его не видели, как не видели никого из родни, оставшейся в Одессе. Все они погибли, и мы даже не знаем, где и как.

Нас привезли в Керчь, и оттуда повезли на поезде в Ростовскую область. Ехали мы очень долго, поезда всё время останавливались, чтобы пропустить эшелоны с людьми и техникой, которые шли на фронт. Когда поезд бомбили, он останавливался, все выбегами и прятались, а потом возвращались в вагон и ехали дальше. Вагоны назывались «теплушки»: в них не было полок, все сидели на полу, набит вагон был до предела. В поезде я заболел дизентерией. Мама отнесла меня в больницу на одной из станций, и ей предложили меня оставить, а самой ехать дальше. Мама понимала, что если она меня оставит, то больше никогда не увидит, и отказалась. Не представляю, как ей удалось это пережить: в тесном вагоне, практически без удобств, ребёнок, больной дизентерией... Но мы справились. Я не умер.

В станице в Ростовской области мы жили до осени. Потом снова стал подходить фронт, и нас повезли дальше. Мама сшила нам с братом Мишей холщовые мешки через плечо на лямке и отправила за провизией. Там вдоль заборов росли вьюнки, у которых были меленькие упругие плоды в форме калачиков, мы их так и звали — «калачики». Их можно было есть. Ещё собирали плоды липы — маленькие сладковатые зелёные орешки. С этим провиантом мы и отправились в путь.

Наше путешествие из Одессы в Молотов продолжалось полгода — с июля по декабрь. 29 декабря нас привезли на вокзал Пермь II, в город Молотов. Вокзал был одноэтажный, не тот, что сейчас. Он стоял на возвышении, и как-то я выглянул за дверь. Вообще-то мы старались не выходить — было холодно, а у нас не было подходящей одежды. Но я высунулся наружу и увидел, что вокруг нет никакого города, а есть огромная деревня — все дома маленькие, деревянные, и отовсюду дым из труб. Весь Молотов был в то время таким, а в Одессе были большие каменные дома, поэтому пейзаж показался мне очень чужим и пугающим. В вокзале было полно эвакуированных. Нам удалось занять угол, и мы там сидели на полу, расстелив газеты, а поверх — какие-то тряпки. У вокзала были большие достоинства — туалет и неограниченный запас кипятка. Там мы и встретили новый, 1942 год.

Второго января нас посадили в кузов грузовика и снова повезли — в деревню Тишково Осинского района, на берегу Камы, в двух километрах от Осы. Там нас поселили в деревенском доме, на шестерых выдали отдельную комнатку — 11 метров. Во всей деревне были только женщины, дети и старики. В нашем доме жила старая хозяйка и две её снохи, одна из которых как раз была в роддоме. Когда она приехала с младенцем, то была страшно, невероятно тощая, но тут же начала есть сырую картошку и быстро поправилась.

Когда мы только приехали, вся деревня прибежала на нас смотреть — что за «явреи» такие. Никто даже слова «еврей» раньше не слышал! Приходили старики, строго смотрели и говорили: «Ну, люди как люди».
В целом к нам относились неплохо. Сочувствовали. Хозяева домика всем с нами делились, хотя и сами голодали.

Я помню, как мы вечерами сидели в своей комнатке — в такой тесноте, что трудно было протиснуться. За окном было темно, ветер завывал. Помню, как брат протягивает руку к подоконнику, где у нас обычно лежал хлеб, и говорит: «Ой, я забыл! Хлеба-то больше нет». И мы пьём кипяток без хлеба и без сахара.

Зима была необычайно суровая. Я помню предупреждение: «Ожидается мороз в 60 градусов». Такого мороза не было, но на Каме, внизу, было минус 50.

Мама и тётя Маня ходили в Осу менять наши вещи на продукты. Нам по иждивенческим карточкам выдавали в день кусочек хлеба и горсть крупы — и всё. Приходилось искать пропитание самим. Однажды они вышли, посмотрели друг на друга — у обеих лица были совершенно белые. Повернули и побежали обратно. В другой раз мама пошла туда с учительницей — в деревне была начальная школа, где учился мой брат — и повернула назад, испугавшись холода, а учительница пошла дальше и замёрзла на полпути. Суровые были морозы, очень.

Моему брату тогда было 11 лет. Он активно рос, а пищи было очень мало, поэтому он часто болел и даже остался в школе на второй год, потому что много пропустил. Весной он начал подрабатывать — сбрасывал снег с крыш, и ему давали кто несколько картофелин, кто морковку. Это нам очень помогало.

Как-то раз я увидел в нашей комнате на столе, на бумажке жёлтый прямоугольничек. Я решил, что это масло, и тут же съел. А это было хозяйственное мыло, которое выдавали тоже по карточкам! Мама потом внимательно следила за моим самочувствием, но ничего страшного не случилось.

Мы прожили в Тишково полгода. Мой папа на фронте был тяжело ранен, демобилизован и направлен на работу в город Йошкар-Ола, куда эвакуировали завод, где он работал до войны. Папа не знал, живы ли мы, но начал нас разыскивать через организацию, которая называлась «эвакобюро» — там сосредоточивались все сведения об эвакуированных. Весной 1942 года он приехал за нами и увёз в Йошкар-Ола.

В Одессу мы вернулись в 1948 году. Мы потеряли всё, что у нас было. Папа очень любил книги, коллекционировал их и перед отправкой на фронт собрал все книги в мешки и унёс в ближайшую библиотеку. Квартиру, из которой мы уехали в эвакуацию, нам не вернули. Никому не возвращали — квартиры были уже заняты. Первый год после возвращения мы жили в глубочайшем подвале, окна которого были ниже уровня земли. Там всегда горел свет. Подвал — точнее, две комнатки без удобств в подвальной коммунальной квартире — были жильём младшего брата моей мамы, дяди Пети. Они с женой и двумя детьми нас приютили, и мы всей толпой жили в этих двух комнатах с удобствами во дворе.

Потом папа совершил преступление: он купил квартиру. Это было запрещено, но он нашёл маклера — это была пожилая мадам Скиба, очень культурная и при этом очень разворотливая. Она устроила сделку, и мы переселились в большую комнату в коммунальной квартире в полуподвале. Однажды пришли очень серьёзные люди и сказали: «Квартира куплена? Это преступление!» Папа и мама сидели бледные. Я не знаю, как они выкрутились.

Рядом с домом была «развалка» — дома, разрушенные бомбами. Таких «развалок» было много в Одессе, их не убирали — руки не доходили. Как-то вечером папа возвращался домой через «развалку», и его ограбили двое молодых парней. Брать было особо нечего, и его раздели — сняли всю одежду. Папа пришёл домой такой бледный... Мы сообщили в милицию, и этих парней поймали. Им дали по 19 лет! Тогда были суровейшие законы...

В Молотове в следующий раз я оказался в 1955 году, когда приехал поступать в университет. Выйдя из поезда на вокзале, я взглянул вниз на город и увидел, что он совсем не изменился за прошедшие годы — такая же бесконечная деревня, сплошные одноэтажные деревянные домики с огородами и палисадниками. Как-то раз я провожал вечером девушку, и меня остановил милицейский патруль. Я спросил: «А что, здесь случаются какие-то преступления?» – и милиционер мне строго сказал: «Молотово — большая деревня!».