Русских
Татьяна Михайловна

Во время Великой Отечественной войны работала медсестрой, после войны продолжила работать в госпитале.

«Я ведь не пермская, в Татарском селе родилась. 100 км от Набережных Челнов. Там еще деревня была у нас — деревня Бухарай. Вот, там мы жили: деда, баба. У нас все были крестьяне: папа грамотный, мама неграмотная. Я была где-то 3-х годиков... Сидели мы, лето было, окна раскрыты, и кто-то подбегает и кричит: «Вы что, дома что ли?! Вы ведь горите!» Через двор горел дом, и от головешки искры видны — соломой же крытые. И мы сгорели. После жили на мельнице. Лес отец-то привез, хотели построить дом, но так сил и не хватило — уехали в Заинск. Всю свою сознательную жизнь я там жила.

Мама работала на станции — полы мыла. Я старшая, брат на 3 года меня моложе, сестра на 7 лет моложе меня. Маму все у нас любили — она была чистюня, умница, красавица. Говорит главный врач в больнице: «У вас дочка-то, видать, хорошая, давайте я устрою, вдруг вам полегче будет». Поликлиника у нас была — много кабинетов. Из деревень приезжали лечиться — тут же в больницу клали.

И меня там устроили на работу: у меня коса была до пояса. Я уже была девчонкой и все умела делать: и печки топить, и обеды готовить. Ключи у меня были от поликлиники — я там окна мыла, полы мыла, пыль вытирала. Ну там и работала. Стало полегче нам, там моя еще зарплата была. Тоже маленькая — уборщицей-то.

Однажды главврач в больнице говорит: «Ну что, Танюша? Хорошо ты работаешь. У нас тут курсы медсестер открываются — нравится тебе, нет, в медицине?». Я говорю: «Нравится. И запахи вроде, и все...» (пока в поликлинике-то была). «Давай, как только будут открываться, я помогу тебе заявление написать — будешь учиться и медсестрой у нас будешь работать».

В первый год войны мы голодали, как мы голодали... Траву ели, ой-ей-ей.

И вот я уже стала работать медсестрой, работаю в день, а мне кто-то говорит: «Таня!» Я говорю: «Что?» — «Иди-ка к телефону, трубку возьми, тебе что-то из военкомата звонят». Это было в 42-м году — уже год война как. Я подхожу, говорю: «Я слушаю». А они говорят: «Вас берут на фронт. Завтра к 4 часам подойдете к военкомату. С собой взять то и то». Думала только: «Как маме скажу, как маме скажу? Ой, Господи-Батюшка...» Все равно ведь надо говорить-то. Отработала смену, пришла домой. Мама спрашивает: «Ну, как отработала? А что сегодня не веселая? Я ведь вижу сразу, рассказывай». Ну я и сказала про то, что на войну меня забирают, и давай реветь. А куда деваться, с собой надо все равно что-то собирать. На другой день что-то мама мне собрала, варежки да носки.

На следующий день пришли к военкомату — людей много собралось. Пошли в райком комсомола. Там все девчонки. Кто комсомольцы были — заплатили членский взнос, я еще пионеркой была. Говорят нам: кто не комсомольцы — пишите заявление, чтобы приняли вас в комсомол, пишите заявление, что добровольно едете на фронт.

Сначала нас отправили в парикмахерскую: отрезали косу. Я возницу попросила отдать маме косу-то мою. Мама говорила: «Как только увижу твою косу, так и плачу, так и плачу: как у меня там дочка?»

Привезли нас в Москву, там погрузили в теплушки. Приехали-то мы, где Лев Толстой жил — в Ясную Поляну. Смотрю — Рама летит [разведывательный самолет]. И кружится над нами, а состав-то стоит! Кружил-кружил, мужчины говорят: «Ннну, сейчас нас будут бомбить! Это разведывательный самолет прилетел». И правда, скоро прилетели самолеты — как давай бомбить, как давай бомбить... Мы в кусты. Кто мешки схватил, кто чемоданы — побежали... Плачут все.

Отбомбили — улетели. Надо восстанавливать, поезд-то. Пока восстанавливали, мы сходили в дом, где Лев Толстой жил: посмотрели, как он жил, в усадьбе его были. Снова посадили нас в состав, и мы поехали.

Приехали мы в станцию Белев — сейчас там город, пересадили на машины грузовые, приехали в деревню, поселили нас в какой-то дом. У кого что было, мы то и поели, чай там был, хозяйка нас накормила. И на сеновале мы легли спать. И ночью нас снова давай бомбить...

Ну, утром-то встали, нас на грузовые машины повезли. Мы едем в машине — солнышко! Так тепло! Так хорошо! С этой стороны — лес, а с этой — поля колосятся! «Да где война-то?» — девки спрашивают шофера. Он же говорит: «Ой, девчонки-девчонки, да еще будет вам война-то!..» — «Да какая война-то? Нету — не бомбят ничего!»

Я дружила с Грушей и Валей (всё Челдонкой её звала, широколицая такая, говорила смешно). Нас поселили пятерых девчонок в землянку, а там сено и плащ-палатка. Плащ-палатка-то висит, а дверей нету. Выдали нам котелки, мы поели, познакомились со всеми, легли спать. И где-то уже светать стало, как стали бомбить, как стали бомбить... Земля сыпется... Ой, что там творилось. Кто-то уткнулся, плачет. У одной истерика — смеяться давай, хохотать. Я молитвы все читала.

Вдруг старшина подбегает: «Девушки, вы живы?!» Мы говорим: «Живы». — «Вот вам первое крещение!». Мы говорим: «Да нет, это уже третье крещение».

Много нас старшина учил. Две недели. А потом говорит: «А сейчас поедем на стрельбище — будем из всех видов оружия стрелять». Так-то ничего, но вот карабин был: стрельнешь — как даст в плечо! Плечо потом долго болело. Ну, лежали вот так на земле, учились стрелять.

Когда уже нас всему выучили, отправили получать одежду. Старшина нас привел в землянку: «Девушки, вот тут вот гимнастерки, тут — юбки. Выбирайте!» Стали выбирать. Гимнастерки все перестиранные, юбки черные, зеленые и перестиранные, и выгоревшие. Гимнастерки выбрали, юбки выбрали. Рубашки нам мужские дали, кальсоны дали с завязками. Дали пилотку, шапку зимнюю, плащ-палатку, потом портняки дали 2-го сорта. Тряпочки дали, чтобы воротнички подшивать. Иголка с ниткой были у каждого. Ремень дали.

«А сейчас, — говорит старшина, — девушки, выбирайте шинель. Вот там в углу лежат». Они там лежат, господи-батюшки... Мятые, с убитых, видно, с раненых, все в крови, простреленные.
Командир сказал: «Когда оденетесь, около хирургической палатки выстроитесь — я приду посмотреть на вас».

Шинели мы нашли, конечно, но пугало были полные! Такие чучелы и вышли. Выстроились, стоим: у всех слезы текут. Командир к нам подошел, как увидел таких чучел — как давай хохотать! Хохочет-хохочет, живот подожмет, отвернется, отойдет, потом вернется — и опять хохочет. Сколько раз отходил, а мы все еще хуже реветь давай. «Девушки, — говорит, — как только получим, так вам выдадим и сапожки, и шинели! Сейчас пока нет, не обессудьте». Ну что, пока лето — все равно они лежали без надобности. Телогрейки нам выдали, фляжки выдали.

Так и жили, в землянках, постоянно перемещались. Особенно надоедали ложные сборы. Командир вдруг бежит (или дежурный) и орет: «Срочно, быстро-быстро все собираться, переезжаем!» У нас было две палатки, одна большая, хирургическая, терапевтическая палатка, там настилки на высоких ножках. Вторая сортировочная палатка, небольшая, в ней осматривали раненых. Я одна была медсестра, остальные санитарками работали. И вот, только всё собрали, едем, как вдруг кричит командир: «Отбой! Идем обратно, где были!» Опять мы приезжаем, колья ставим от палатки...

Бывало, что шли далеко, очень много. Однажды шли — дождь, слякоть! Фляжки уже все выпиты были, а там лужа. В луже и немцы, и наши, и лошади валяются. А мы наклонились и пили эту воду, печёнки так болели.

Я однажды от военного поезда отстала. У нас последний вагон был — как бы не вагон, а длинная открытая платформа, и наш медсанбат туда поселили. Я захотела в туалет, а была очень стеснительная. Все вышли на улице стоят, ждут, когда поезд поедет. Я под вагон, под второй, под третий... А поезд-то тронулся. Я побежала, бегу-бегу, они машут руками мне. Я остановилась, нащупала документы в кармане и пошла к начальнику станции, мол, отстала от поезда. Он говорит: «А что вы ревете? Сейчас придет состав, я вас посажу, вы вот до этой станции доедете, и там будет ваш вагон стоять, и вы найдете своих». Приехали мы до моих ночью. Я сразу высаживаюсь и смотрю — платформа-то наша. Ночь, темно! Я тихонько-тихонько забираюсь. И как давай все надо мной хохотать! Притворились спящими. «Ну, далеко сейчас не будешь бегать», — говорят. Вот так вот и переезжали с места на место — где мы только не были.

А потом за мной стал ухаживать лейтенант — мне это не нравилось. Я дикая была, парней боялась. Пришла тогда к командиру, написала рапорт: «Отправьте меня на передовую». Он хоть бы спросил, зачем мне на передовую-то. Ну, не спросил, а я и не сказала. Отправил в аптеку, там меня забрал санитар с передовой.

Зима! Холод! Ехали, ехали, приехали в лог, кусты кругом. У меня ноги, как ходули, я уже думала — жива не буду. Санитар говорит: «Ну вот, дочка, я привез тебя. Вот ступенечки, ты по ним поднимешься, и там земляночка. В ней живут две девушки и ваш врач». Я встала и упала: ноги у меня так замерзли, так замерзли. Как уж я поднялась по этим ступенькам... Думала, ноги отвалятся.

Зашла в землянку, дверь закрыла, смотрю — печка топится. Столик маленький такой... На нем коптилка — консервная банка — горит. Нары с этой стороны и с той. Окошечко маленькое, замаскировано желтым. «Я сюда направлена на работу», — говорю. Врач, пожилой мужчина, говорит: «А, так нам подмога пришла! Девушки, она вся дрожит». Поставили чайник, меня чаем напоили, укроешься и все. Ну вот — познакомились.

Врач дал указание: «Девушки, вас сейчас трое. Распорядок дня будет такой: одна девушка работает в медсанчасти, на кухню пойдет — пробу будет брать, чистоту проверять по землянкам, где разведчики и солдаты. Смотри, посуда чтобы была, вшивости чтобы не было. Вторая будет в землянке дежурить с врачом-санитаром, если раненых привезут. А третья — на передовую ходить». Вот так и мы дежурили. Сегодня я сюда, послезавтра — туда.

Однажды я пошла на передовую, заплуталась. Заплуталась да попала в поле: там наши мертвые, немцы, лошади, танки подбитые, пулеметы... Ох, я еле-еле нашла роту-то.

А один раз я была у себя дежурной по медсанчасти. На улице солнышко уже, стало таять, прогалины появились. Не бомбили, тишина стоит. Крыша-то поехала... Я шинель набросила на плечи, а ремень на гимнастерку. Вышла, на солнышко смотрю, ой, говорю, скоро будет весна! Как хорошо! Стою. А навстречу мне идет замполит, вредный! «Встать по стойке смирно!» Встала. «Почему не по форме?!» — «Я сегодня дежурной была...» — «Я спрашиваю: почему не по форме?!» Мимо солдат проходил, замполит велел посадить меня на гауптвахту в землянку на трое суток на хлеб и воду, поставить охрану, никого не впускать, ее не выпускать. Посадили меня. Приносили сухари да воду. А разведчики приносили мне печенье и галеты немецкие. Трое суток отсидела — выпустили меня.

Замполит стал меня в разведку присылать. Ординарец приходит и говорит: «Мой командир приказал тебе завтра быть вот здесь. Будет тебя лошадь ждать, разведчики будут, поедешь за языком». Ну, я утром вышла, на лошадь меня посадили, и мы поехали.

Я под деревом плащ-палатку расстелила, сумку свою поставила, а там и наши разведчики. Там лог, гора, и нужно было к немцам ползти — немецкую речь уже слышно было. Ну наши и поползли, чтобы языка взять. А немцы не дураки, они на проволоку вешали банки да склянки, а когда поняли, что наши ползут, как давай пулять! Наши поползли обратно. Ординарец подходит и говорит, что нужно за ранеными ползти. Как это я не боялась, как это я ни о чем не думала? Я в телогрейке, в брюках ватных, с сумкой через плечо ползу-ползу-ползу... Подползла к одному: «Ой, сестричка, сестричка, я легко ранен, дальше там, дальше смотри». Я дальше ползу. «Как ты?» — «Да ничего. Ты дальше ползи». Я разведчиков некоторых по фамилии знала. Я подползла, а он говорит: «Зачем ты, сестричка, сюда подползла? Я в живот раненый, я не жилец, оставь меня здесь — спасай себя. Ты же молодая, тебе жить надо». Я говорю: «Нет-нет-нет, давай-давай-давай». Взяла ремень, под плечи ему — отползу, его дерну. Кто легко раненый, кто не раненый — его взяли, на дровни положили. Подходит командир: «Сейчас вези его в медсанбат». Я прикрыла его плащ-палаткой, поехала с ним. Он все: «Ой, сейчас кончится война, приедут все домой, а меня родители не дождутся». Он плачет, я плачу. Я успокаиваю его, и вдруг он: «Напишите мне потом, как я помер-то». Вытянулся и умер. Я лошадь повернула обратно, они еще там стоят — разведчики-то. Я соскочила со своей лошади и побежала. Плакала, плакала... Меня посадили на лошадь, я приехала в землянку свою, там разревелась. Потом так тяжело там было, так тяжело — не дай бог».